Серенак оперся о постамент скульптуры перед входом в музей. Скульптура изображала бронзового коня.
— Графически, говоришь? Занятно. Ты что, правда думаешь, что геометрический метод старика Декарта поможет нам разгрызть этот орешек?
Он опустил свою влажную руку на бронзовый круп.
— Итак, если я тебя правильно понял, в центр ты поместил фонд Теодора Робинсона и девушку из Бостона, Алину Малетра. Допустим… Проблема лишь в том, что директор музея только что вылил на нашу версию с «Кувшинками» — или с любым другим произведением Моне, не обязательно предсмертным, — ушат холодной воды.
— Знаю… Хотя, если честно, по-моему, он темнит. Что за профессиональные тайны?
— По-моему, тоже. Но я слабо верю в историю о забытых на чердаке розового дома картинах великих импрессионистов.
— Пожалуй. В любом случае Дюпены никак не связаны ни с «детской» версией, ни с «живописной». Поэтому я поместил их в мертвый угол. Как, впрочем, и Амаду Канди.
Серенак продолжал изучать набросок. С его лица не сходило удивленное выражение. Сильвио Бенавидиш облегченно выдохнул. В предыдущей версии «треугольника» на стороне, соединяющей вершину, озаглавленную «Любовницы», и вершину, озаглавленную «Кувшинки», у него стояло имя Лоренса Серенака. Неожиданно Серенак поднял голову и посмотрел на Сильвио долгим взглядом. Тот ткнул пальцем в треугольник.
— Остается неизвестная женщина в синем халате, — сказал он. — Я поместил ее между «Любовницами» и «Детьми».
— У тебя прямо идея фикс с этими детьми. Никто не посмеет упрекнуть тебя в непоследовательности, Сильвио.
— Но, патрон, как же иначе? Судите сами. У нас есть поздравительная открытка, адресованная ребенку одиннадцати лет, и на ней — цитата из Арагона. У нас есть надпись на внутренней крышке ящика, вырезанная детской рукой. У нас есть ребенок одиннадцати лет, убитый в тысяча девятьсот тридцать седьмом году тем же способом, что и Морваль. У нас есть любовницы Морваля, одна из которых вполне могла родить от него внебрачного ребенка…
— Ну хорошо, хорошо. Как бы то ни было, ребенок одиннадцати лет не смог бы поднять двадцатикилограммовый камень и разбить голову Морвалю. И что ты собираешься дальше делать со всем этим компотом из улик?
— Пока не знаю. Но у меня из головы не идет мысль, что какому-то ребенку в Живерни угрожает опасность. Понимаю, звучит глупо… Мы не можем посадить всех детей под колпак, но…
Лоренс Серенак дружески хлопнул его по спине.
— Об этом мы с тобой уже говорили. Я называю это «синдромом без пяти минут папаши». Кстати, что там у Беатрис? Новости есть?
— Пока никаких. Срок приближается. Я стараюсь почаще к ней заглядывать. Приношу ей кучу журналов, которыми она в меня швыряется. «Все идет как надо, ждите, шейка еще не раскрылась, о кесаревом говорить рано, ребенок сам знает, когда выбираться на свет, что еще вы хотите от меня услышать?..» И так далее и тому подобное. Это акушерки нам без конца повторяют.
— Сегодня опять туда пойдешь?
— Конечно, а как же?
— Да вот так же! Сильвио, подавляющее большинство мужиков в твоем положении пользовались бы последними деньками свободы! Пили бы напропалую и ночь напролет резались в карты! Но ты не такой! Передавай Беатрис привет. Хорошая у тебя жена, и ты ее достоин.
Он положил руку на плечо Сильвио.
— По-моему, ты последний мудрец на этой планете. Ну а я возвращаюсь в ад.
Лоренс Серенак бросил взгляд на часы. 16:25.
Он надел шлем и взгромоздился на свой «Триумф».
— Каждому свое…
Сильвио Бенавидиш смотрел ему в спину. В ту секунду, когда мотоцикл скрылся за углом выходящего на набережную Сены дома, он задумался: а правильно ли он поступил, вычеркнув из списка подозреваемых Лоренса Серенака?
Окно зала номер шесть в Вернонском музее напоминало картину. Из него открывался вид на правый берег Сены, удивительно похожий на висевшие на стенах пейзажи Пурвилля, изображавшие закат солнца над Вёль-сюр-Розом, замок Гайар, площадь Пети-Анделис, набережную в Рольбуазе…
Но внезапно в пейзаж за окном ворвался «триумф» инспектора Серенака. Должна вам сказать, странное это было ощущение, совсем не «импрессионистское». Я смотрела, как мотоцикл пролетел по мосту с одного берега на другой, повернул направо и покатил вдоль Сены, пока не скрылся из виду.
Разумеется, глупец инспектор мчится к своей красавице.
Как он неосторожен… Как наивен…
Я перешла в следующий зал. Здесь, на обитых деревянными панелями стенах, выставлены рисунки. Со временем я полюбила рисунки Стейнлена едва ли не больше живописных работ великих мастеров. Обожаю его карикатуры, портреты рабочих и нищих забулдыг, все эти бытовые сценки, списанные с натуры и выполненные одним точным движением руки в технике пастели. Спешить мне было некуда, и я подолгу стояла перед каждым рисунком, наслаждаясь каждой карандашной линией, словно держала под языком медленно тающий леденец. Я знала, что вижусь со Стейнленом в последний раз, поэтому прощалась с ним не спеша.
Медленно осмотрев все до единого рисунки, я, повинуясь ритуалу, который, поднимаясь на второй этаж Вернонского музея, исполняла на протяжении последних пятидесяти лет, остановилась перед «Поцелуем». Полоумная старуха, что с нее возьмешь?
Разумеется, я не имею в виду картину Климта, на которой обнимающаяся парочка усыпана какими-то блестками, — на мой взгляд, она годится разве что для рекламы каких-нибудь убойных духов. О нет, я имею в виду «Поцелуй» Стейнлена.