— Не совсем.
Гийотен раздраженно поморщился.
— Ну смотрите! Монополист открывает новые таланты, иначе говоря, обновляет рынок искусства. Это то самое «про» из слова «процветание». Но чем старательнее он занимается одними именами, тем меньше внимания уделяет другим, то есть «про» из слова «протекция» дает сбой. Теперь поняли?
— Ну… В общем и целом…
Бенавидиш почесал голову.
— Можно я задам вам совсем конкретный вопрос? Если бы где-нибудь существовала неизвестная картина Моне, у фонда Робинсона хватило бы средств, чтобы ее разыскать?
— Вне всякого сомнения! — воскликнул хранитель. — Более чем у кого-либо другого! И, уверяю вас, они не остановились бы ни перед чем.
— Хорошо, — продолжил Бенавидиш, не без успеха изображая из себя мультяшного пса Друпи, что, по всей видимости, заставляло хранителя быть к нему снисходительным. — Тогда у меня к вам последний вопрос. Возможно, он вас удивит. Существуют ли неизвестные картины Моне? Какие-нибудь редкие или даже скандальные полотна, ради которых кто-нибудь решился бы пойти на убийство?
Лицо Ашиля Гийотена прорезала садистская улыбочка. У инспектора мелькнуло подозрение, что тот ждал этого вопроса, достойного послужить апофеозом их беседы.
— Пойдемте со мной, — заговорщически шепнул хранитель.
Он потянул инспектора к противоположной стене, на которой висело полотно с изображением четырех обнаженных мужчин, по всей видимости, римских рабов, пытающихся укротить сбесившегося коня.
— Взгляните на фигуры мужчин, написанные Жерико. Да-да, знаменитым Теодором Жерико! Величайшим художником, родившимся в Руане. Посмотрите на их тела. Мастер запечатлел на своем полотне само движение! У художников, инспектор, странные взаимоотношения со смертью. Знаете ли вы, что, работая над «Плотом Медузы», Теодор Жерико, стремившийся к реалистичности изображения, собирал по больницам ампутированные руки и ноги, а также отрубленные головы? В его мастерской стояла трупная вонь! В конце жизни, борясь с собственным безумием, он написал десять портретов сумасшедших, каждый из которых страдал каким-либо видом помешательства. Все вместе они олицетворяли страдания человеческой души…
Сильвио испугался, что хранителя сейчас занесет в сферы, слишком далекие от предмета его интересов.
— Но Моне не был сумасшедшим! — вставил он. — И он не писал трупы!
Ашиль Гийотен осклабился. Редкие волосенки у него на голове воинственно встопорщились, похожие на хилые рожки мелкого беса.
«Одиннадцатый помешанный?»
— Сейчас увидите, инспектор.
Гийотен бросился к лестнице, бегом спустился на два пролета и влетел в сувенирную лавку, расположенную на первом этаже музея. Схватив с витрины огромный фолиант, он зубами содрал с него пластиковую пленку и с видом одержимого принялся листать страницы.
— Моне не писал мертвецов! Моне не писал трупы! Только живую природу! Ха! Смотрите, инспектор, смотрите!
Бенавидиш даже вздрогнул.
На него с книжной страницы смотрел призрак.
Это был портрет женщины. Бескровное лицо с сомкнутыми веками казалось прикрытым ледяным саваном или затянутым холодной полупрозрачной паутиной.
«Смерть…»
— Позвольте вам представить Камиллу Моне, — прозвучал строгий голос Гийотена. — Его первую жену. И самую красивую модель. Девушка под зонтиком в поле маков, веселая спутница загородных прогулок. Она умерла в тридцать два года! Моне написал эту ужасную картину, стоя у гроба жены; все последующие годы он корил себя за то, что не устоял перед искушением передать на холсте, как исчезают с лица краски жизни, что смотрел на ту, кого любил, как на материал для этюда. Примерно то же происходило с Жерико, которого непреодолимо тянуло писать искалеченные тела. В те минуты художник в душе Моне пересилил овдовевшего мужа. Впоследствии он рассказывал, что действовал автоматически, словно под гипнозом. Что вы на это скажете, инспектор?
Сильвио Бенавидиш мог бы признаться, что еще ни одна картина не производила на него столь сильного впечатления.
— А существуют другие картины… э-э… подобного рода? Я имею в виду у Клода Моне?
Круглое личико Ашиля Гийотена налилось кровью. В его чертах проступило что-то дьявольское.
— Что же может быть увлекательнее, чем написать смерть собственной жены? Подумайте сами, инспектор! Разумеется, ничего.
Краснота уже добралась до висков хранителя.
— Ничего — разве что написать собственную смерть! В последние месяцы жизни Моне писал «Кувшинки», но не закончил ни одной картины. Как Моцарт свой «Реквием», если вы понимаете, что я имею в виду… Он отчаянно сражался против смерти, против болезни, против слепоты, и оружием ему служила кисть. Это недоступные пониманию, исполненные страдания полотна, созданные криком израненной души. Кувшинки на них — это пестрые пятна: ярко-красные, густо-синие, трупно-зеленые… Дикая смесь из ночных кошмаров… Лишь одного цвета вы на этих картинах не найдете…
Сильвио хотел что-то сказать, но из его горла не вырвалось ни звука. Он чувствовал, что нити расследования ускользают из его рук.
— Это цвет, который Моне изгнал из своих картин и которым никогда не пользовался. Цвет, являющийся отрицанием цвета, но в то же время сочетанием всех остальных цветов вместе взятых.
Сильвио молча карябал что-то у себя в блокноте.
— Черный, инспектор! Это черный цвет! Рассказывают, что за несколько дней до кончины, в начале декабря тысяча девятьсот двадцать шестого года, поняв, что ему осталось недолго, Клод Моне их все-таки написал!